Кровавая расправа над царской семьей в Екатеринбурге – развязка трагедии. Но ее первый акт – отречение и арест Николая II
В тревожной, смутной и удушливой атмосфере кануна русской революции не было недостатка в слухах, интригах и грозном брожении.
Кто-то в этой атмосфере задыхался, кого-то она опьяняла. Время благоприятствовало политическим авантюристам и сомнительным дельцам.
Одной из самых страшных и упорных была молва о заговоре «немецкой партии» при императорском дворе. После тяжелых поражений в Галиции весной 1915 года эйфория первых месяцев войны сменилась угрюмой подозрительностью и шпиономанией: кто же еще виноват в неудачах на фронте, как не германофильская клика, шпионы и предатели? Началось с полковника Мясоедова, обвиненного в шпионаже и повешенного по приговору военно-полевого суда, за ним пришла очередь военного министра Сухомлинова (доказать обвинение в государственной измене не удалось ни царскому суду, ни Временному правительству), в списках распространяется письмо депутата-социалиста Керенского председателю Государственной думы Родзянко о «сплоченной организации действительных предателей» в Министерстве внутренних дел, а московские извозчики говорят с седоками о генералах-изменниках: кабы не они, «русские войска давно были бы в Берлине». Разговор московских извозчиков записал в своем дневнике со слов обер-гофмаршала двора Бенкендорфа двоюродный брат царя великий князь Андрей Владимирович. А в записке Охранного отделения излагаются слова крестьян: «Надо повесить Сухомлинова, вздернуть 10–15 генералов, и мы стали бы побеждать».
Заговор, имеющий целью «позорный» сепаратный мир с Германией, – излюбленная козырная карта парламентской оппозиции. Жандармский полковник Спиридович, знакомый с материалами дела Мясоедова, назвал его «грязной легендой», которую раздувал вождь октябристов Александр Гучков. Лидер фракции кадетов, союзник Гучкова по Прогрессивному блоку Павел Милюков 13 июня 1916 года вещает с думской трибуны: «Из края в край земли русской расползаются темные слухи о предательстве и измене… слухи эти забираются высоко и никого не щадят». 1 ноября в речи со знаменитым рефреном «что это, глупость или измена?» Милюков подводит к выводу, что налицо именно измена, и указывает на источник скверны. Это – «придворная партия, которая группируется вокруг молодой царицы». Фраза представляет собой цитату из австрийской газеты, произнес ее Милюков по-немецки и скороговоркой, но и этого хватило – бомба разорвалась.
Нужно отречение
Уже на следующий день офицеры на фронте говорили, что Милюков «с фактами в руках» доказал предательство Александры Федоровны. «Настроение настолько созрело, – пишет в «Очерках русской смуты» Деникин, – что подобные рукописи (запрещенный цензурой отчет о заседании Думы 1 ноября. – В.А.) не таились уже под спудом, а читались и резко обсуждались в офицерских собраниях». «Сумасшедшая немка» (об императрице), «немкин муж» (о Николае) – этих определений не стесняются ни в окопах, ни в великосветских салонах. Генерал-лейтенант Селивачев, чей корпус геройски сражался на Юго-Западном фронте, пишет в дневнике: «Вчера одна сестра милосердия сообщила, что есть слух, будто из Царскосельского дворца от государыни шел кабель для разговора с Берлином, по которому Вильгельм узнавал все наши тайны… Страшно подумать о том, что это может быть правда, – ведь какими жертвами платит народ за подобное предательство!» Наконец, расползаются слухи о том, что Николаю будто бы уготована судьба Петра III: в результате дворцового переворота «в стиле Екатерины» власть перейдет к императрице.
Как реагировала царица на непрекращающиеся нападки? Она была оскорблена напраслиной до глубины души, но поделать ничего не могла: Александра Федоровна не любила того, что сегодня называется пиаром. Она чувствовала, что от вожаков оппозиции исходит угроза, и умоляла мужа не уступать, не идти ни на какие компромиссы, сослать бунтовщиков… В первые дни войны она вместе со старшими дочерьми пошла на курсы сестер милосердия; все трое стали работать в лазарете при Дворцовом госпитале. Помогала она и немецким пленным, чем, конечно же, тотчас навлекла на себя обвинения в симпатиях к противнику. (Сама Александра Федоровна объясняла царю необходимость хорошего обращения с пленными соображениями взаимности – дабы и русские солдаты в немецком плену не страдали.)
Заговорщиками были не царь с царицей, а оппозиционеры. Это они замышляли государственный переворот и далеко продвинулись в этом. На этот счет существуют разные мнения и версии. Одна из них гласит, что стихийное восстание в Петрограде примерно на две недели опередило заговорщиков, вынашивавших план переворота. Тем не менее они почти в точности осуществили этот план. Поначалу сценарий был умеренный и неопределенный: предполагалось удалить царицу – то ли по русской традиции постричь в монахини, то ли на военном корабле доставить в Британию; потом родилась идея отречения Николая в пользу 13-летнего цесаревича Алексея при регентстве великого князя Михаила Александровича, младшего брата царя, и преобразования России в конституционную монархию. О республике речи не было – монархия считалась незыблемым фундаментом государства.
Но что предполагалось делать, если Николай не согласится ни на удаление царицы, ни на отречение? На этот вопрос ответа у переворотчиков не было, равно как и на вопрос о дальнейшем положении и судьбе царя.
Зато проблема собственной легитимности сильно волновала будущих членов Временного правительства. Они не хотели быть узурпаторами. Они желали получить власть из рук законного монарха.
План этот, в сущности, удался – с поправками на непредвиденные случайности и субъективные обстоятельства, какие всегда вмешиваются в намеченный ход событий. Они так и собирались: задержать царский поезд где-нибудь между Могилевом и Царским Селом и добиться отречения. Ключевую роль сыграл командующий Северным фронтом генерал Рузский. Именно Рузский, в штаб которого во Пскове прибыл 1 марта 1917 года царский поезд, убедил царя согласиться на отречение.
2 марта Николай записал в дневнике: «Утром пришел Рузский и прочел свой длиннейший разговор по аппарату с Родзянко. По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы будто бессильно что-либо сделать, т.к. с ним борется соц[иал]-дем[ократическая] партия в лице рабочего комитета. Нужно мое отречение».
Лента телеграфного разговора Рузского с Родзянко передавалась в сжатом виде в Могилев, в ставку Верховного главнокомандующего, а оттуда начальник штаба генерал Алексеев рассылал ее командующим фронтами и флотами, запрашивая мнение: следует ли просить у государя отречения? Почти отовсюду пришел утвердительный ответ. Командующий Черноморским флотом адмирал Колчак не прислал никакого ответа. Этот опрос решил дело. Когда армия отказывается защищать монарха, тому остается только отдать власть.
К тому времени, когда в Ставку прибыли делегаты Думы Шульгин и Гучков со своим проектом манифеста об отречении, решение уже было принято.
Чего не ожидали депутаты, это отречения от имени наследника.
Неожиданная «комбинация»
На этот шаг Николая подвиг разговор с лейб-хирургом профессором Федоровым, которого он спросил, возможно ли выздоровление царевича, страдавшего тяжелой формой гемофилии. Федоров ответил, что царевич прожить может долго, но болезнь его неизлечима. «Я не могу при таких обстоятельствах оставить одного больного сына и расстаться с ним», – сказал царь. «Да, – ответил Федоров, – но Вашему Величеству никогда не разрешат жить в России». Эта фраза потрясла царя и заставила переписать уже готовый текст отречения.
Новость о том, что император отрекся и за сына, повергла визитеров в замешательство.
Вот свидетельства Шульгина из книги «Дни»: «К этому мы не были готовы. Кажется, А.И. (Гучков. – В.А.) пробовал представить некоторые возражения… Кажется, я просил четверть часа – посоветоваться с Гучковым… Но это почему-то не вышло… И мы согласились, если это можно назвать согласием, тут же… Но за это время сколько мыслей пронеслось, обгоняя одна другую…
Во-первых, как мы могли «не согласиться»?.. Мы приехали сказать царю мнение Комитета Государственной думы… Это мнение совпало с решением его собственным… а если бы не совпало? Что мы могли бы сделать? Мы уехали бы обратно, если бы нас отпустили…»
Во всяком случае, изгнание царской семьи из России, по крайней мере временное, подразумевалось и считалось очевидным обеими сторонами.
«В эти решительные дни в жизни России, – гласит текст манифеста, – почли МЫ долгом совести облегчить народу НАШЕМУ тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственною думою, признали МЫ за благо отречься от Престола Государства Российского…»
Манифест был помечен точным временем – «Псков. 2-го марта 15 час.
5 мин. 1917 г.», но не тем, когда он действительно был подписан, а более ранним, когда депутатов в Ставке еще не было. Тем самым Николай подчеркивал независимость своего решения. Впрочем, Шульгин утверждает, что время было проставлено по его настоянию. «Я не хотел, – пишет он, – чтобы когда-нибудь, кто-нибудь мог сказать, что манифест «вырван»…
Покуда с манифеста снималась копия, Шульгин и Гучков попросили царя подписать еще две бумаги: указы Правительствующему сенату о назначении Верховным главнокомандующим великого князя Николая Николаевича и о назначении председателем Совета министров князя Львова. Услыхав второе имя, Николай осведомился, какой у Львова чин. Гучков ответил, что не знает, и царь усмехнулся. Указы были помечены двумя часами дня – ведь не мог же Николай подписывать их после отречения. Выторговывать себе гарантии личной неприкосновенности Николаю, по всей вероятности, даже в голову не пришло.
И счастья в новой жизни
На следующий день, 3 марта (16-го по новому стилю), Николай вернулся в Могилев, чтобы проститься с личным составом и повидаться с матерью, которую он пригласил из Киева. По приезде узнал, что брат Михаил отрекся тоже – в пользу Учредительного собрания. «Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость!» – записал в дневнике. Известно кто: временные министры во главе с новоназначенным председателем князем Львовым. Едва получив известие от Шульгина с Гучковым, они тотчас бросились уговаривать Михаила сделать то же самое.
В городе уже развеваются красные флаги, начинается солдатская вольница, но в Ставке пока прежний порядок. Бывший самодержец чувствовал себя в полной безопасности. 4 марта он без охраны ездил на вокзал встречать мать.
Делать ему в Могилеве, в сущности, нечего. Погода морозная, снег, метель. Записи в дневнике: «Гулял; опять началась метель… Обедал с мама и поиграл с ней в безик… В 10 ч. поехал к обедне… Погулял в садике…»
Николай ждет. Еще 4 марта он вручил генералу Алексееву карандашную записку, начинающуюся словами «Потребовать от В. П. след. гарантии». Речь шла о беспрепятственном проезде в Царское Село, безопасном пребывании семьи в Царском Селе впредь до выздоровления детей (все они болели корью в тяжелой форме), беспрепятственном проезде до Мурманска для дальнейшего отъезда в Великобританию. Эти три пункта Алексеев передал телеграфом князю Львову, а о четвертом, по каким-то собственным соображениям, умолчал: царь требовал гарантировать ему возвращение по окончании войны в Россию «для постоянного жительства в Крыму, в Ливадии».
6 марта пришел положительный ответ на все три пункта. Отъезд был назначен на 8-е. В этот день состоялось прощание с офицерами и солдатами ставки, которым Николай наказал «честно служить родине при новом правительстве». Ответом ему были сдавленные рыдания, несколько боевых офицеров упало в обморок. («Сердце у меня чуть не разорвалось!» – записал в дневнике Николай.) Генерал Алексеев пожелал бывшему монарху «счастья в новой жизни».
Все эти подробности исключительно важны. Николай II не был «свергнут» или «низложен», как стали утверждать впоследствии. Он отрекся добровольно, хоть и под давлением обстоятельств. Сам передал власть Временному правительству и даже назначил председателя этого правительства. Кабинет Львова – правопреемник монархии. Свою легитимность он получил от царя. «Юридически» революции не было.
Что касается чина Львова, то Керенский в своих воспоминаниях старательно подчеркивает: «Наш председатель, князь Львов, вел свое происхождение от Рюриковичей и, следовательно, принадлежал к старейшему роду, который правил Россией 700 лет». Куда тут Романовым – их династия царствовала чуть больше 300 лет!
Царь исполнил все, что от него требовалось. И уезжал домой, к семье.
Признать лишенным свободы
Царский поезд и поезд вдовствующей императрицы (теперь, вероятно, тоже бывшей) были готовы ранним утром 8 марта, но ждали представителей Думы для сопровождения. Представители прибыли около четырех часов пополудни. Их было четверо, старший – инженер-путеец Александр Бубликов, комиссар Министерства путей сообщения. Именно энергичный Бубликов в ночь на 1 марта не пустил царский поезд в Царское Село, заставив его повернуть на Псков; теперь он приехал в ставку с ответственнейшей миссией.
После кратких приветственных речей комиссары отправились в штаб, где имели 20-минутную беседу с генералом Алексеевым». Мемуаристы из числа офицеров ставки никаких приветственных речей не припоминают, но дело не в этом. Дело в том, что в кармане у Бубликова лежит постановление об аресте Николая.
Постановление было принято Временным правительством накануне. Текст его удивителен: «Признать отрекшегося Императора Николая II и его супругу лишенными свободы и доставить отрекшегося Императора в Царское Село». Не «арестовать», а «признать лишенными свободы», как будто царя уже арестовал кто-то, а Временное правительство с этим только согласилось! Характерно и то, что царя в этом постановлении продолжают величать Николаем II.
Генерал Алексеев доложил комиссарам, что царский поезд готов к отправлению. Бубликов велел прицепить к нему комиссарский вагон, потребовал список лиц, сопровождающих бывшего императора, исключил из него, по неизвестной причине, генерал-адъютанта Нилова, отдал другие мелкие распоряжения и лишь после этого предъявил Алексееву постановление и велел объявить об аресте бывшему самодержцу.
Провалы в памяти
Алексеев нисколько не удивился. Он знал, что комиссары едут арестовать Николая. Накануне вечером в ставку пришла телеграмма от нового начальства Минпути, адресованная представителю министерства в Ставке генералу Кислякову: ему предписывалось секретно подготовить паровозы и вагоны для доставки арестованного бывшего царя. Кисляков, немея от ужаса, доложил содержание телеграммы Алексееву. Алексеев принял к сведению – и ничего не сказал царю. Получается, во время прощания Николая с личным составом ставки Алексеев ломал комедию, желая ему счастья в новой жизни.
Николай все время пребывания комиссаров на станции провел в поезде матери, стоявшем на соседнем пути. Они прощались, но еще не знали, что видятся последний раз в жизни. Алексеев вошел в вагон Марии Федоровны.
Весть о предстоящем аресте царя сильно взволновала свиту. Генерал Дубенский рассказывает: «Как, почему, с какой стати, какие основания, неужели Алексеев решится передать это заявление Его Величеству?» – говорили многие. Оказалось, однако, что генерал Алексеев передал государю: «Ваше Величество должны себя считать как бы арестованным». Я не был при этом разговоре, но слышал, что государь ничего не ответил, побледнел и отвернулся от Алексеева».
В тот же день в Царском Селе, еще до полудня, генерал Лавр Корнилов, назначенный командующим войсками Петроградского военного округа, взял под домашний арест императрицу Александру Федоровну и царских детей.
«Как бы арестованный» перешел в свой поезд. Проводы были молчаливыми. «Наконец, поезд тронулся, – пишет Дубенский. – В окне вагона виднелось бледное лицо императора. Генерал Алексеев отдал честь Его Величеству. Последний вагон царского поезда был с думскими депутатами; когда он проходил мимо генерала Алексеева, то тот снял шапку и низко поклонился».
«Погода морозная и ветреная, – записал царь в дневник вечером в вагоне. – Тяжело, больно и тоскливо».
Об аресте в дневнике ни слова. Поездка в Царское Село прошла без осложнений. По приезде Николай даже пригласил думских делегатов отобедать во дворце, но те отказались. Создается впечатление, что царь не воспринимал свой арест всерьез! Может быть, его, как предполагает историк Сергей Мельгунов, заверили в том, что арест фиктивный?
Зачем и кому он понадобился, этот арест? Ведь Николай, как утверждает Керенский, не внушал новой власти ни малейших опасений: «Он настолько был кончен, что его личность как политическая величина совершенно не существовала, и Временное правительство не интересовалось им».
В постановлении какие бы то ни было мотивы отсутствуют. Более того: вопрос об аресте царской семьи не обсуждался на официальных заседаниях кабинета – это положительно утверждает Владимир Набоков, занимавший в то время должность управляющего делами Временного правительства. Решение, вероятно, было принято на одном из частных совещаний, то есть в узком кругу, без кворума, и не оформлялось протоколом. Милюков, к примеру, решительно все забыл. «Мне абсолютно не сохранила память ничего о том, как, когда состоялось решение вопроса об аресте царя и царицы. Я совершенно ничего не помню по этому вопросу», – заявил он следователю Николаю Соколову, который по поручению Колчака расследовал убийство царской семьи, в октябре 1920 года в Париже.
Князь Львов (его и Керенского Соколов допрашивал летом того же года тоже в Париже) оказался более разговорчив. Арест, показал он, был «психологически неизбежным, вызываясь всем ходом событий. Нужно было оградить бывшего носителя верховной власти от возможных эксцессов первого революционного потока». Львову вторит Керенский: «Крайне возбужденное настроение солдатских тыловых масс и рабочих Петроградского и Московского районов было крайне враждебно Николаю… Правительство, лишая их свободы, создавало этим охрану их личности».
Истинная причина
Итак, арест царской семьи – это мера безопасности, имеющая целью оградить арестантов от революционного гнева народа. Правдоподобно. Но, во-первых, сведения об особо враждебном настрое революционных масс в отношении царской семьи сильно преувеличены. А во-вторых, этот довод никоим образом не объясняет строгости режима, установленного лично Керенским. Члены семьи были наглухо изолированы от внешнего мира: во дворце были отключены телефоны, переписка подлежала цензуре, лица свиты и прислуга, пожелавшие остаться при семье, не имели права покидать дворец; даже доставка продуктов и визиты врачей к больным детям проходили под наблюдением караула. Каким образом эти меры обеспечивали безопасность семьи?
В том-то и дело, что имелась вторая причина. «Временное правительство, – говорит Львов, – было обязано, ввиду определенного общественного мнения, тщательно и беспристрастно обследовать поступки бывшего царя и царицы, в которых общественное мнение видело вред национальным интересам страны».
Эта причина и есть настоящая. На обвинениях придворной «камарильи» и лично императрицы в государственной измене строилась вся пропаганда либеральной оппозиции. И вот теперь, когда у власти наконец «ответственное министерство», как же не обнаружить факты, не вскрыть заговор венценосных предателей, не подкрепить доказательствами «инстинктивный голос» и «субъективную уверенность»?
Вот для чего были арестованы Николай и Александра Романовы.
Никого нельзя судить
Судить царя! Такого в русской истории еще не бывало. Судили Карла I в Англии, судили Людовика XVI во Франции, но оба процесса были скорее судилищами. В России же царей убивали тайно. Параллели с обеими революциями напрашивались сами собой. Но вожди русской революции не желали таких сравнений. Керенский говорил, что не будет русским Маратом. Они хотели судить царя честным судом, воздать ему по справедливости.
Отсюда – идея предъявить царю и царедворцам обвинения по законам Российской империи. Им, в частности, предполагалось вменить государственную измену по статье 108 Уголовного уложения 1903 года. Планировались открытые судебные процессы, которые разоблачат перед всем миром преступность царского режима.
Для расследования преступлений высших сановников была учреждена Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства, а в ее составе – специальный отдел с изумительным названием, больше подходящим для какого-нибудь церковно-демонологического учреждения: «Обследование деятельности темных сил». Председатель Чрезвычайной комиссии присяжный поверенный Муравьев был убежден в виновности царя и царицы. Он верил даже слухам о прямом проводе из Царскосельского дворца в Берлин, посредством которого Александра Федоровна будто бы выдавала кайзеру Вильгельму военные тайны. Провод искали, но не нашли.
О «материалах», свидетельствующих против царицы, рассказывает товарищ председателя Комиссии, бывший прокурор Петербургской судебной палаты С.В. Завадский, в конце концов не выдержавший профанации и подавший в отставку:
«В одном газетном листке – из тех, что «республиканские убеждения» смешивали с грубой развязностью, – появился ряд телеграмм за подписью «Алиса» (Алиса – имя императрицы Александры Федоровны до православного крещения. – В.А.) с зашифрованными местами отправления и назначения, содержанием своим указывающих на измену… Аляповатость подделки бросалась в глаза, но Муравьев так и взвился… Сотрудник упомянутой газеты, молодой человек, ухаживавший за барышней, служившей на телеграфе, посулил ей, в поисках за сенсационным материалом, коробку конфет за что-нибудь из ряда вон выходящее; барышня, спустя несколько дней, передала eмy пачку телеграмм…»
Как ни старался Муравьев, с такими свидетелями и уликами доказать царицыну измену ему не удалось.
Возглавлявший отдел «по обследованию темных сил» товарищ прокурора Екатеринославского окружного суда Владимир Руднев в августе 1917 года подал в отставку ввиду давления, которое оказывал на него Муравьев. В октябре 1919 года в Омске он дал письменные показания следователю Соколову, в которых рассказал, что не только предательства, но ни малейших намеков на германофильство царицы ему обнаружить не удалось.
При таких обстоятельствах семью следовало освободить и отпустить за границу. Но ведь это было равносильно признанию, что вожди оппозиции лгали народу. И вот вместо Великобритании царская семья отправляется в Тобольск…
Керенский в показаниях Соколову так и не смирился с невиновностью царицы: «Я убежден, что Николай II сам лично не стремился к сепаратному миру и ни в чем не проявил наличия у него такого желания… Но я совсем иначе смотрю на этот вопрос относительно Александры Федоровны. Я столь же категорически скажу, что работа следственной комиссии, разрешившей и этот вопрос отрицательно, меня не убедила и не устранила у меня подозрения в отношении ее».
«Никого нельзя судить, – записал 21 мая 1917 года в своем дневнике сотрудник Чрезвычайной следственной комиссии поэт Александр Блок (он работал редактором стенографических отчетов Чрезвычайной средственной комиссии). – Человек в горе и унижении становится ребенком… Сердце, обливайся слезами жалости ко всему, ко всему, и помни, что никого нельзя судить…»
25 мая 1917 года – новая запись: «Я читал телеграммы царя и царицы – взаимно любящие. За завтраком во дворце комендант Царскосельского дворца раcсказывал подробности жизни царской семьи. Я вывел из этого рассказа, простого и интересного, что трагедия еще не началась; она или вовсе не начнется, или будет ужасна, когда они встанyт лицом к лицу c разъяренным народом (не скажу – c «большевиками», потому что это неверное название; это группа, действующая на поверхности, за ней скрывается многое, что еще не проявилось)…»
Пророческие слова!
Свежие комментарии