На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

БЕЛЫЕ СТРАНИЦЫ ИСТОРИИ

26 639 подписчиков

Свежие комментарии

СКВОЗЬ СМЕРТЬ. Юрий Павлович Одарченко

 

                                                       

 

 

 

        Юрий Одарченко. Фото К.Д.Померанцева. Париж, 1960 г.

 

 

            Юрий Павлович Одарченко был не только одним из наиболее близких моих друзей, но, вместе с Георгием Ивановым, Ириной Одоевцевой и Владимиром Смоленским, моим учителем искусству поэзии, хотя сам не достиг в ней большого мастерства (такого, например, как Георгий Иванов).

Прибавлю, что несколько лет мы жили в одном и том же доме; это позволяло мне часто с ним общаться и вести беседы не только «за жизнь», но о том, что «по ту сторону» и жизни, и добра, и зла. Он был изумительным товарищем и другом. Для меня, во всяком случае.

 

            Теперь, когда я пишу «сквозь смерть» о всех замечательных людях, с которыми мне Высшей волею посчастливилось встретиться, и я так неуклюже отдаю им свой долг, мне становится до боли обидно, что я не смог при жизни по достоинству их оценить. Мне нравилась поэзия Одарченко своей оригинальностью и парадоксальностью, но я не сумел разглядеть за ней человека. Некоторые же высказывания и поступки Юрия Павловича я просто воспринимал как его очередные шутки или чудачества. Лишь после его трагической смерти я стал смутно и постепенно понимать, что его поэзия и он сам были  о д н о.

 

            У нормальных людей или, точней, у тех, которых принято считать нормальными, сознание от подсознания отделено настоящим «железным занавесом». В эзотерических школах, начиная с древнейших времен и по наше время, специальными упражнениями подготовляют учеников для безболезненного, без «шока», проникновения в подсознательный мир духовных существ, заполняющих эту область человеческой души. И подготовка может длиться десятилетиями. Это знает, хотя и неполно, психоанализ, в частности, школа Юнга и его последователей. Но существуют люди, у которых этот занавес уже с рождения более или менее проницаем. Такими, например, были Гоголь и Гойя. Я, конечно, не сравниваю по значительности Одарченко с Гоголем или с Гойей – этим займется история, но лишь отмечаю одну из основных черт их общего душевно-духовного мира.

 

            Друзья и знакомые относились к Ю. П. как к добродушному чудаку, и мне не помнится, чтобы кто-нибудь принимал всерьез его поэзию; никому не приходило в голову в нее вдуматься. Исключение, пожалуй, составлял Георгий Иванов, который благодаря своему необычайному чутью к искусству и – само собой – к поэзии, понимал, что стихи Одарченко есть нечто совершенно новое.

 

            Пользуясь формулой автора «Портрета без сходства», я бы сказал об Одарченко, что ему «искалечил жизнь обман двойного зренья». Он с таким «зрением» родился и как поэт искал способа (то есть словосочетаний) описать увиденное таковым. Отсюда и строки:

 

 

 

                                    Я расставлю слова

 

                                    В наилучшем и строгом порядке –

 

                                    Это будут слова,

 

                                    От которых бегут без оглядки.

 

 

 

            Но что может «изреченная мысль»? Поэтому и от стихов Одарченко никто не побежал. Разве что – если кто вдумывался в его стихи – по коже порой пробегал холодок. Бежал же, но уже от самого себя, он сам. Так, во всяком случае, мне казалось во время наших откровенных бесед. Я уже несколько раз об этом писал. Он мне рассказывал о каком-то знакомом ему французском писателе, который выпивал, «чтобы допиться до чертиков», чуть ли не по десяти рюмок перно (французская анисовая водка), после чего ему действительно «лезла в голову всякая чертовщина», а он из нее «стряпал свои небылицы», которые охотно покупались издателями.

 

            – А я, – жаловался Ю. П., – вижу эту чертовщину без всякого перно. Даже наоборот: у меня алкоголь ее прогоняет.

 

            Сколько раз во время таких разговоров он вдруг ни с того ни с сего быстрым жестом, словно ловил муху, ловил на мне (как и на других) «чертей», «юрких, зелененьких... а рожи-то, рожи!» – с самым серьезным видом объяснял он. И действительно, он их видел, что было очевидным из непосредственной искренности как его жеста, так и его слов.

 

            Все это отлично знал Достоевский, рассказывавший, как Свидригайлов объяснял Раскольникову, что «если привидения являются только больным», это не значит, что привидений нет, но лишь то, что «привидения могут видеть только больные». В этом отношении характерно стихотворение:

 

 

 

                                    Мальчик катит по дорожке

 

                                    Белое серсо.

 

                                    В беленьких чулочках ножки,

 

                                    Белое серсо.

 

                                    Солнце сквозь листву густую

 

                                    Золотит песок,

 

                                    И бросает тень густую

 

                                    Кто-то на песок.

 

                                    Мальчик смотрит, улыбаясь –

 

                                    Ворон на суку.

 

                                    А под ним висит, качаясь,

 

                                    Кто-то на суку.

 

 

 

            Мальчик, конечно, не видел. Но Одарченко «увидел»: «кто-то» – смерть мальчика. Даже взрослые редко задумываются над тем, что с каждым новым рождением рождается и новая смерть. Четыре тысячи лет назад в «Бхагавад-Гите» Кришна говорил своему любимому ученику Арджуне, что как только человек рождается, он уже начинает умирать. Толстой уверял, что о смерти начал думать еще ребенком.

 

            Но вот примеры уж буквально «двойного зрения»:

 

 

 

                                    Есть совершенные картинки:

 

                                    ..................................................

 

                                    Когда усердно мать хлопочет,

 

                                    Одеть теплей сыночка хочет,

 

                                    Чтоб мальчик грудь не застудил,

 

                                    А мальчик в прорубь угодил.

 

 

 

                                    Когда скопил бедняк убогий

 

                                    На механические ноги

 

                                    И снова бодро зашагал,

 

                                    И под трамвай опять попал.

 

 

 

            И недаром эти картинки называются «совершенными»: они примеры завершенной жизни, и не так, как мог предположить человек, но как было в «Высшем решено совете».

 

            В эмиграции Одарченко не ценили, да и мало понимали. Не понимали даже маститые критики и литературоведы, ряд которых вместо того, чтобы вдумываться в его стихи, предпочитали издавать свои беспомощные вещи. Но поэты из Советского Союза, одно время часто приезжавшие в Париж, буквально балдели, когда я им читал его стихи. Они ощущали в них что-то совершенно новое и глубокое, чуть ли не откровение о нашем времени, как мне сказал один из них, сам замечательный поэт. А Ю. П. не переставал повторять: «Подождите пятьдесят лет и увидите...»

 

            Но видишь, Юра, много, много раньше (он умер в возрасте 57 лет, в 1960 г.). Если бы «через 50», – я бы не дожил и не мог бы гордиться дружбой с тобой и радоваться за тебя. Ведь ты же был изумительным по чуткости и таланту человеком. И, как каждый такой человек, редко с кем делился «самым главным».

 

            Пожалуй, с детьми, но с ними – по-детски. Потому что детей Одарченко очень любил, и они любили его. Одной из причин тому было его изумительное уменье не только рассказывать, но и придумывать, порой во время самого рассказа, занимательные сказки, само собой, двуплановые и страшноватые, что детей не смущало, но оставляло у них чувство таинственности окружающего их мира, а не примитивно псевдонаучного, который им вдалбливают в современных школах. Пересказать его сказки я не могу, во-первых, займет слишком много места, а во-вторых, нужен специальный образный одарченковский язык с его специфической интонацией. Приведу лишь несколько строк, но уже лишь «стишок», написанный в альбом моей племяннице Марине Померанцевой, когда ей было двенадцать лет:

 

 

 

                                    Вот земной, Мариша, рай:

 

                                    Зайчик, зайчик, убегай!

 

                                   

 

                                    Но охотник злой стреляет

 

                                    И зайчонка убивает.

 

 

 

                                    Ах, как жаль! Ах, как жаль!

 

                                    Нету права на печаль.

 

 

 

            Я умышленно взял слово «стишок» в кавычки. Марине, конечно, стало жаль зайчика, как это было бы всякому нормальному ребенку, но и было столь же нормально, что жалость была очень скоро забыта. К тому же, забвению способствует и предельно ускорившееся наше научно-материалистическое время, буквально не дающее человеку подумать, как одно событие уже сменяет другое, одно открытие – другое открытие. Но если вдуматься в две последние строки «стишка», от них ведь по-настоящему можно «сбежать без оглядки». А вот и другие «совершенные картинки»:

 

 

 

                                    Мышь без оглядки от кошки бежит.

 

                                    Волка убьют на охоте.

 

                                    Птица по синему небу летит –

 

                                    Платят за птицу по счету.

 

                                    Ясно. Все ясно...

 

 

 

            Но кому приходит в голову это «ясно»? Кто задумывается над тем, что всеми считается нормальным, когда люди «платят по счету»? А ведь вся жизнь есть расплата и за свои грехи, и за грехи родителей, и за совершенные страной. Вся жизнь человеческая есть расплата. За чьи же «грехи» платил Одарченко, что родился с «двойным зрением», оказавшимся для него роковым бременем, но сделавшим его замечательным поэтом?

 

            Отлично помню, как однажды, когда я засиделся у него до позднего вечера, он вдруг начал рассказывать мне о том, что творится под нами, под землей, в разных ее пластах, какие там буйствуют, мечутся и борются темные духовные силы, одни «липкие», другие «скользкие», но все страшные, готовящие нам землетрясения, вулканические извержения, бунты и войны. Я, конечно, по дурацкому своему обыкновению, не подумал записать. Но вспоминается, что становилось страшновато и создавалось впечатление, что действительно что-то копошится, начинает глухо стучать и вот-вот взорвется. А Ю. П. продолжал рассказывать, словно все видит и слышит наяву (для него и было наяву!).

 

            – Неужели не слышишь? Ведь они сейчас землю проломят, наш пол...

 

Такие рассказы случались не часто, но случались; и ясно чувствовалось, что Ю. П. говорит о том, что действительно видит и слышит, что это видимое не вымысел, не фантазия, но лишь обратная сторона, «изнанка» раздираемого противоречиями и страстями реального мира, в котором мы живем.

 

Вот как он сам толковал вышедшее из таких видений одно из своих стихотворений:

 

 

 

                                    Медведи стали огурцами

 

                                    (Я с детства к точности привык

 

                                    И повторяю – огурцами).

 

                                    Многообразен наш язык.

 

                                    А сколько их в соленой бочке!

 

                                    В ней русский дух, в ней есть укроп.

 

                                    Здесь точность требовала б точки,

 

                                    Но – огурцы. На них укроп...

 

                                    Неточность вся в последней строчке:

 

                                    Не снят еще стеклянный гроб.

 

 

 

Когда он мне его прочел, я растерялся, совершенно не понимая, что к чему: медведи, огурцы, бочка, гроб? Юра искренне удивился такой моей тупости: столько лет знакомы, а я не понимаю!

 

– Да очень просто: медведи – это русские люди, которых большевики «засолили», да так спрессовали, что они стали огурцами в соленой бочке, лежат не двигаясь, пикнуть боятся.

 

– Ладно. Но при чем же «стеклянный гроб»?

 

– Это же стеклянный колпак, под которым в мавзолее лежит мумия Ленина. И до тех пор, пока будет стоять мавзолей, будет держаться и советская власть. Потому-то его так охраняют.

 

В оккультных кругах это хорошо знают. Об этом говорил и Рудольф Штейнер своим ближайшим ученикам. Я это знал от вдовы Андрея Белого, Аси Тургеневой, долго работавшей с основателем Антропософского общества. Но ни к оккультным кругам, ни к антропософии Одарченко не имел никакого отношения и очень обрадовался, услышав от меня подтверждение своим провидениям.

 

Он, кроме того, был еще неплохим пианистом и отличным рисовальщиком. В его студии висело несколько картин маслом: «Ночь на Лысой горе», «Шабаш ведьм», вдохновленных его любимым писателем Гоголем; портрет какого-то судьи на Нюрнбергском процессе, голова которого была окружена пробивающейся в нее нечистой силой; словно вылезающие из полотна, цветы. На жизнь он зарабатывал рисунками для материй знаменитых Maisons de Couture. И зарабатывал неплохо – рисунки всегда были оригинальными и исполненными с большим вкусом и мастерством.

 

Скончался он летом 1960 года, когда я с друзьями проводил свой отпуск в савойской деревушке Сервоз близ Монблана. Куда делись его картины, рисунки, рукописи, – никогда не смог узнать. 

К. Д. Померанцев


 

Застенчивый сюрреалист

 

Юрий ОДАРЧЕНКО (1903, Украина – 1960, Париж)

 

Из антологии Евгения Евтушенко «Десять веков русской поэзии»

   

       

В Париже в 1963 году поэт и критик Кирилл Померанцев, удивляясь моим отрывочным, но все-таки сведениям об эмигрантской, не печатаемой в СССР и запрещенной к ввозу поэзии, даже если это ностальгические стихи о родине без всякой политики (хотя какое моральное право имели эти отщепенцы ностальгировать по преданной ими родине!), восклицал: 

– Боже, да вы и Мамченко на память знаете! Какие, оказывается, способные дети вырастают из советских октябрят! 


И, как будто и вправду втянувшись в детскую игру «знаешь – не знаешь», спросил:

– Ну а это кто? – и прочитал:



Медведи стали огурцами!

Я с детства к точности привык

И повторяю: огурцами.

Разнообразен наш язык.

А сколько их в соленой бочке!

В ней русский дух,

в ней есть укроп.

Здесь точность

требовала б точки,

Но – огурцы, на них укроп…

Неточность вся

в последней строчке:

Не снят еще стеклянный гроб.



– Ну, Женя, угадайте, кто это?

– Кто-то из обэриутов… – самоуверенно сказал я. – Или Хармс, или Введенский. А может быть, Олейников…

– А вот и нет… – потирая руки, обрадовался Померанцев. – Это Юрий Одарченко. Из наших русских парижан. Между прочим, он очень поздно начал писать стихи или, во всяком случае, показывать их. А первую книгу «Денёк» выпустил только в 1949 году. Она же оказалась и последней. Вообще-то он художник. Презанятные у него рисуночки были – прямо-таки гоголиада: ведьмы прехорошенькие, чертенята смазливо грациозные. Сплошные вальпургиево-диканьские ночи. Он еще ткани расписывал, да опять-таки – сплошными видениями. У него любила их покупать бывшая жена Пикассо, ну, которая русская была… Ольга, кажется. Ткани эти в основном были шторные, но она обожала в них драпироваться, особенно когда пополнела. Плотная ткань скрадывала линии… Юра, можно сказать, единственный в царстве «парижской ноты» сюрреалист. Ведь наша диаспора здесь, в цветущих садах дадаистов, – как последняя крепость консервативного сентиментализма.

Как ни странно, поэзия русской эмиграции, за исключением, пожалуй, Марины Цветаевой, была действительно довольно консервативной по форме, если сравнивать с новаторски-экспериментальной поэзией в советской России – иногда талантливой (Владимир Маяковский, Велимир Хлебников, Борис Пастернак), а иногда и бездарной (Василиск Гнедов да мало ли кто еще).

На рубеже революции тон русского авангарда задавали Марк Шагал, Роберт Фальк, Павел Филонов, Владимир Татлин, Казимир Малевич, Наталья Гончарова и Михаил Ларионов – в изобразительном искусстве, Всеволод Мейерхольд – в театре, Константин Мельников – в архитектуре, а впоследствии юный Дмитрий Шостакович – в музыке и многие другие. Но формальные поиски «своей самости» вскоре стали наталкиваться на идеологические шлагбаумы. Дух обезличенного коллективизма внушался даже при помощи пламенной любовной лирики, правда, не отделимой теперь от клокочущего пламени домен. Те, кто, как Шагал, успели уехать в эмиграцию, оставались сами собой, но те, кто остался здесь, как Фальк, в лучшем случае оказались невостребованными. А что было в худшем случае, по-моему, и объяснять не надо, хотя – увы! – часть молодежи, лишенная любознательности к не перенесенным ею самой страданиям, ведет себя сегодня так, что вселяет страх за свое будущее равнодушно не усвоенными уроками истории.

Но вернемся к нашей беседе в 63-м году с Кириллом Померанцевым о неизвестном и, признаюсь, непонятном мне тогда Юрии Одарченко, который умер тремя годами раньше в одиночестве, слишком часто разделяемом с не самой лучшей подругой русских людей – водочкой.

Я повинно признался в своем непонимании Померанцеву, и он даже обрадовался:

– Да я и сам ничего не понял, когда Одарченко впервые мне это прочел. А он даже плечами пожал: «Чего ж тут не понимать! Медведи – это русские люди, а большевики их свалили, как огурцы, в бочку с рассолом, чтобы они помалкивали да тихо лежали, пока вилкой не проткнут да к зубам не вытянут». – «А что это за стеклянный гроб?» – «Как что? Мавзолей с ленинской мумией».

Поразился я фантазии Юрия Одарченко, хотя до сих пор считаю ее слишком закрученной, не очень способствующей непосредственному, доверчивому восприятию стихотворения. Но вспоминаю знаменитый рассказ Карела Чапека о том, как был восстановлен номер машины, сбившей на улице пьяную нищенку. Его смог запечатлеть только поэт с явно сюрреалистическим видением: шея лебедя, женская грудь и барабан с палочками в его стихотворении составили цифру 235.

Кирилл Померанцев рассказывал мне, как он безуспешно уговаривал Юрия Павловича отказаться от стеклянной подружки или хотя бы ограничить свое общение с нею. И вдруг тот стал пить, не отказываясь от водки, и прописанный ему бром, что, по мнению врачей, было еще опасней. Да и пил Юрий Одарченко этот бром не по столовой ложке перед обедом и ужином, как обычно назначают, а по литру в день. И еще уверял, что водка с медицинской запивкой его как-то особенно вдохновляет.

Когда только кончится этот наш русский алкогольный самообман, безвременно унесший столько жизней, включая и жизни поэтов!

Через двадцать лет после нашей встречи Кирилл Померанцев наконец собрал воедино стихи и рассказы Юрия Одарченко, а в предисловии привел три его импровизированные притчи. Одна из них трогательно-сказочная. Это – «история о маленьком «крокодильчике», который сбежал из зоопарка и которого Одарченко поймал на улице, спасая от автомобилей. Чтобы крепче его держать, он накрыл крокодильчика своим пиджаком и, остановив первое такси, велел ехать в зоопарк. Но крокодильчик вырывался, начал царапать сиденье автомобиля. Никакие уговоры не действовали, и пришлось припугнуть: «Если ты сейчас же не успокоишься, я протрезвлюсь – и ты исчезнешь!»

Даже в этом шуточном самооправдании видно, каким очаровательным рассказчиком был Юрий Одарченко. А какой глубиной человеческого состраданья полны стихи «В перетопленных залах больницы…» или «Есть совершенные картинки…»!

В послесловии к книге Юрия Одарченко «Стихи и проза» (Париж, 1983) В. Бетаки отмечает:

«Одарченко словно рисует нам трехслойную схему человеческой психологии: в глубинах глубин – вера, совесть, духовность. Выше – слой всего мерзкого. Это и есть подполье. А совсем сверху – тонкая кора благопристойности, приличия, короче, всё, что отблескивает лицемерием, которое мы так тщимся выдать за свою сущность, словно мы однородны насквозь…

Одарченко видит себя без верхнего слоя. Без приличной и лакированной коры».

И никакой благости нет в его стихах:



Как прекрасны слова:

Листопад, листопад, листопады!

Сколько рифм на слова:

Водопад, водопад, водопады!

Я расставлю слова

В наилучшем

и строгом порядке –

Это будут слова,

От которых бегут без оглядки.



Когда читаешь коротенькое стихотворение о том, как «…Щебечет, солнце прославляя, На плахе сидя, воробей», невольно задумываешься о людях, которые, даже примостившись у края плахи во времена инквизиции и террора, жили себе припеваючи и щебетали о своих маленьких радостях, совсем не замечая на почти чистеньких перышках уже засохшие капли чьей-то крови.

Говорят, что водка поднимает всё, таящееся в душе. Если это так, то даже со дна души Юрия Одарченко не поднимался никакой мутный ил – только застенчиво прятавшиеся там серебристые глубокодонные рыбешки, нежно игравшие с водорослями. И в стихах, и в чистейших по мироощущению прозаических миниатюрах чувствуется душа этого, может быть, самого застенчивого парижского сюрреалиста.

 

 

 



 

* * *

Стать застенчивым 
сюрреалистом в Париже – 
какая судьба, 
если веют сквозь окна 
дыханием рыжим 
с родимого Псёла хлеба. 

Тяжко петь не над нашими реками, 
а на парижском чужом чердаке 
самореквием 
о совсем заблудившемся 
северном судаке. 

Евгений ЕВТУШЕНКО

 



 

Песнь о северном судаке

В каком-то доме был чердак,
Где умер северный судак.
Двоюродные братья
и даже просто братья!

На песчаном откосе лежит судак.
Это не выдумка – это так!
Не на серебряном подносе,
А на песчаном откосе.

Лежит он смирно на боку,
Теперь не нужны судаку
Двоюродные братья
и даже просто братья –
Судак в Божественных объятьях.
Он умер, не убит,
И чешуя его блестит,
И ангелы на чердаке
Поют о мертвом судаке.

* * *

В перетопленных залах больницы
Сумасшедшие люди кричат.
Но я вижу окраины Ниццы
И луга, где коровы мычат.

Вот приходит высокий и строгий
Над людьми властелин –
психиатр.
Он им стукает палочкой ноги,
Начиная привычный театр.

Подошедши к моей
вероломной кровати,
Долго имя читает,
поднявши очки:
«Это русский? Скажите,
с какой же он стати
Здесь лежит?» –
говорит, расширяя зрачки.

И потом прибавляет,
высокий и строгий,
Улыбаясь концом папиросы своей:
«Если русский, –
наверное, думает много,
Вероятно, о спутниках.
Слушайте, эй!»

Но я вижу поэта
в приветливой Каньи 1:
С книгой ходит,
и белые чайки летят… 2
«Эти русские –
просто одно наказанье», –
Говорит психиатр,
а больные кричат.

* * *

Мальчик катит по дорожке
Легкое серсо.
В беленьких чулочках ножки,
Легкое серсо.
Солнце сквозь листву густую
Золотит песок,
И бросает тень большую
Кто-то на песок.
Мальчик смотрит, улыбаясь:
Ворон на суку,
А под ним висит, качаясь,
Кто-то на суку.

* * *

Есть совершенные картинки:
Шнурок порвался на ботинке,
Когда жена в театр спешит
И мужа злобно тормошит.

Когда усердно мать хлопочет:
Одеть теплей сыночка хочет,
Чтоб мальчик грудь не застудил,
А мальчик в прорубь угодил.

Когда скопил бедняк убогий
На механические ноги,
И снова бодро зашагал,
И под трамвай опять попал.

Когда, в стремительной ракете
Решив края покинуть эти,
Я расшибу о стенку лоб,
Поняв, что мир –
закрытый гроб.

* * *

На Красной площади, на плахе,
Сидит веселый воробей
И видит, как прохожий, в страхе,
Снимает шапку перед ней,

Как дико крестится старуха,
Глазами в сторону кося,
Как почесал за левым ухом
Злодей, добычу унося.

И, с высоты своей взирая
На этих суетных людей,
Щебечет, солнце прославляя,
На плахе сидя, воробей.

 

 

Рекомендуем
Популярное
наверх