Кровь не успевала замерзнуть на клинках - такая была рубка. Горячий пар шел от белых дубленых полушубков - такая была скачка. Трое суток в седле, трое суток в боях, только снежный прах из-под копыт, да храп коней, да свист шашек, да алые башлыки за спиной, как крылья. И, как во сне, - хутора, пожары, дороги, косматый дым над станицами, кровь и пепел на снегу, и над всем - острый запах горячего конского пота, гари и дыма, старый, знакомый запах боя.
Победа окрыляет. Люди забыли о сне, об отдыхе. Одубели ноги в стременах, на валенках ледяная корка, обветрились, облупились лица, от победного казацкого гика охрипли глотки. Драться! Драться! Гнать и настигать врага, рубить на всем скаку, как лозу, поганой крови не стирая с шашек! И трофеи считать некогда, и трофейный коньяк пить некогда - гнать и гнать, вызволять родную донскую землю.
Еще долго могли без устали драться и нестись сквозь косматую снежную степь люди, да кони выдохлись, кони оказались слабее людей. Седые от инея, измученные, они дрожали всем телом, дышали трудно и хрипло, жадно глотали морозный воздух. И, взглянув на них, майор Дорошенко, командир казачьего полка, с сожалением понял, что и коням, и людям, а вероятно, и ему самому, нужна передышка. Он сказал адъютанту кратко:
- В станице людям и коням отдых. До зари.
Казаки вошли в станицу поздним вечером. И все было, как всегда в эти дни. Бабы, смеясь и плача, припадали к стременам, обнимали ноги казаков, заглядывали в глаза и искали среди этих богатырей, в мохнатых, покрытых снегом бурках, своих мужей и сынов. И каждой казалось, что обязательно должен быть здесь, среди этих родных - людей-освободителей, он - самый родной и желанный.
Штаб разместился в теплой просторной хате. Майор Дорошенко, отдав необходимые распоряжения и убедившись, что все в порядке, кратко сказал адъютанту: «Пошли!» и вышел на улицу. Адъютант тотчас же выскочил вслед за ним, едва успев набросить бурку на плечи.
Адъютанта майора звали Васей Селивановым. Он только недавно с великим нетерпением окончил училище и с великим рвением выпестовал себе усы, полагая, что без усов нет казака. Нынешние бои были его первым огневым крещением. Его первый бой был победным боем. Он не знал горьких дней неудач. И война представлялась ему такой, как он видел ее в эти три дня. Рубка лозы - вот что такое война. Веселая рубка лозы.
Майора Дорошенко он уважал, даже почитал, но немного побаивался. Побаивался не только как начальника, но и как человека. С веселыми, беспечными, легкими людьми Вася сходился быстро, хмурых же побаивался всегда, а майор Дорошенко был непонятно хмур и молчалив и лицом умен. Не таким должен быть казак, по мнению Васи, - казак воюет весело, и гуляет весело, и умирает весело, а у Дорошенко и в бою брови насуплены, губы сжаты и горькие морщинки у рта. Но однажды довелось Васе увидеть, как блестят мрачные глаза майора - страшным огнем горели они, братцы мои, и Вася вдруг почувствовал себя желторотым мальчиком и догадался, что есть в этой войне, и в жизни, и в людях что-то такое, чего еще не дано ему понять и почувствовать. Но об этом некогда было Васе подумать, веселая рубка лозы захватила его целиком. Одно только правило положил себе Вася по отношению к майору: лишних вопросов не задавать, понимать с полуслова, а длинные беседы держать при себе.
И сейчас на улице он не стал спрашивать Дорошенко, куда это они идут ночью, молча шел вслед за ним и даже догадок особых не строил. «Верно, караулы поверять идем».
Но Дорошенко вдруг остановился у одной избы и постучал в оконце.
- Куда это мы, товарищ майор? - невольно вырвалось у Васи.
- В гости.
Дверь распахнулась, и на пороге появился старик с лампой. Он удивленно всмотрелся в гостей и, вдруг узнав, радостно заулыбался.
- Господи боже ж мой, - засуетился он, - товарищи, да пожалуйте ж, пожалуйте ж в хату. Как же так? Боже ж ты мой, радость какая!
Казаки вошли в избу. Было в ней пусто, и холодно, и одиноко, и Вася никак не мог понять, что им делать тут, в этой хате бобыля.
Майор тяжело опустился на лавку. Он, молча, следил за тем, как суетится старик, потом протянул к огню руки, сперва левую, на которой не хватало пальца, потом правую, и казалось, что за этим он и пришел сюда, - вот так посидеть у огня, помолчать, обогреться после дороги. Потом он потер руки, пальцы хрустнули, и поднял голову.
- Стало быть, не признал ты меня, дед?
- Ась? - удивленно отозвался старик.
- Не узнал, говорю.
Старик нерешительно подошел к нему и всмотрелся.
- Не взыщи, батюшка, - виновато сказал он, - памятью слаб.
- А мы встречались. И недавно. Целые сутки у тебя жил.
- А-а, - обрадовался старик, - жил, жил... Много вас тут прошло, жило. Как же... Только когда ж это? Запамятовал, не взыщи...
Майор вдруг резким движением сбросил с плеч бурку и, отстегнув от ремня полевую сумку, швырнул ее на стол. Вася следил за ним недоумевающим взглядом. Ничего не мог понять он в этой встрече. Майор что-то достал из сумки и выложил на стол, и Вася увидел, что это были георгиевские кресты - два серебряных крестика на стареньких, потертых ленточках.
- Возьми свои кресты, дед! - громко произнес майор.
Старик растерянно взглянул на кресты, потом на майора, потом на кресты опять.
Вдруг он испуганно съежился.
- Может, я, - пробормотал он, - может, что обидное я сказал тогда? Может, оскорбил?
- Нет, чего уж, - усмехнулся майор.
- Оскорблять не помышлял. А только сердце у меня в ту пору горькое было. Может, и сказалось что невпопад, тебе в обиду. Так ты, родимый, не осуди.
Вася сидел теперь, широко раскрыв глаза, и глядел на этих непонятных ему людей и все не мог сообразить, что между ними вышло.
- Дождевая вода и та горькая, потому она и камень долбит, - произнес майор. - Нет, я не обиделся на тебя, дед. Жестокие были твои слова, уж на что я - камень, а и меня продолбили.
Старик машинально взял кресты в руки и потер их шершавой ладонью. Тускло блеснуло серебро под огнем лампы.
- У меня за немцев кресты, - дрогнувшим голосом сказал он, - ерманцами мы их тогда звали. Уж рубили, рубили! Ты не вини, родимый, старого человека. Горькое у меня в ту пору сердце на вас было...
- А у меня! - вдруг закричал майор, да так, что Вася даже вздрогнул. - А у меня тогда не горькое было? Думаешь, дед, легко мне было командовать «на коня» и прочь? Легкое, думаешь, дело из родных станиц уходить?
- Большое тогда отступление было, - пробормотал старик.
- Мне, может, каждая слеза станичной бабы в душу падала, душу жгла, - горячо продолжал майор. - Мне, может, каждый младенческий крик сердце на куски разрывал. Ведь и моя где-то так тоже... - он заскрипел зубами и замолчал.
С минуту длилось молчание, и в тишине было явственно слышно, как хлопает о ставни ветер, словно птица крылом. Майор вдруг подошел к старику и, глядя на него в упор, бросил отрывисто:
- Помнишь, что ты крикнул мне... когда кресты бросал?..
- Как не помнить, - пробурчал дед.
- И я помню. «Ироды! - крикнул ты мне, - опозорили вы русскую славу, опозорили!» - и швырнул свои георгии в пыль. Так?
- Так, - хмуро отозвался старик.
- Я те кресты поднял. Черт его знает, всего навидался я на своем веку, не человеком стал - камень, а крик твой, дед, до сих пор у меня в ушах звенит. Я ведь понял, все понял: за кого ты меня счел тогда, что ты обо мне, казаке, думал. Вот твои кресты, дед. Я их три месяца за собой таскал. В сумке были, а словно я их на груди носил. Тяжелые твои кресты, дед. Тяжелые! Возьми их назад. Хочешь - на груди носи, хочешь - в сундук спрячь. Спроси у моего адъютанта, он тебе расскажет, как мы твоих ерманцев лупили. Не хуже вашего, дед. Расскажи ему, Вася.
И он вдруг расхохотался громко и весело, и это было в первый раз, что видел Вася майора смеющимся.
- Признал теперь, дед? Вспомнил? - смеялся майор.
- Признал, - улыбнулся и дед, - как не признать.
Он взял со стола лампу и поднес ее прямо к лицу майора. Огоньки загорелись в мрачных глазах Дорошенко.
- Ну, такой же? - усмехаясь, спросил он.
- Словно бы у тебя на лице рубцов прибавилось. Ась?
- Казаку рубец, что георгиевский крест, - награда, - снова усмехнулся майор. - А и у тебя, дед, словно бы морщин больше стало.
- Война, сынок, всех метит. Военного человека - шрамом, нас, отставных, - морщинкой. - Он поставил лампу на стол и вздохнул. - Как морщинам не быть. Что мы тут без вас пережили... Старики, бывало, ко мне сойдутся. Беседуем шепотком. «Ты, говорят они мне, Тимофей, старый казак. Воевал. Кавалер. Тактику и стратегию понимаешь. Как, мол, по-твоему, что дальше будет?» Карт у меня нет, плантов нет, известия и те редко доходят. Видывал я старых немцев-ерманцев, поглядел и на нонешних. По моей стратегии выходит: должны мы немца побить, такой и себе план строю. А покуда немец по моей хате ходит, моими половицами, как хозяин, скрипит... эх! - Он задумался на минуту. - Или еще бабы забегут, то одна, то другая. «Ты б пошел, дед, кудахчут, артиллерию б послушал. Наступают наши аль отступают?» Ну, выйдешь на бугор, обернешь на восток ухо, слушаешь... Ветер шумит в степи, артиллерия бьет... Ухо слышит: уходят наши, удаляются. Ухо слышит, а сердце не верит. Не верит сердце, товарищи, уж такое у меня, у старика, сердце. Не верит оно, что может немец русского человека одолеть. Ну, вернешься к бабам и шепнешь им: не сомневайтесь, мол, ждите, вернутся наши, не обманут. Вот вы и вернулись, - он вдруг по-стариковски всхлипнул, затрясся весь, - вернулись, родные. Не обманули!
- Не обманули, дед?
- Не обманули.
- Эх, дед! - Майор вдруг подошел к нему и крепко стиснул за плечи. - Эх, казачина.
Даже Васю взволновала эта сцена, чуть не всхлипнул и он. До сих пор земля, на которой он дрался, казалась ему только полем веселой сечи. А сейчас словно края раздвинулись, и увидел он дали, и всю землю под кровью и пеплом, и курганы в степи, и как стоят на них, обернув на восток скорбные лица, наши люди и прислушиваются. Ветер ли то шумит или наши идут. Беда ли то хлопает крыльями или, наконец, свобода?
- Что ж, долго погостите у нас или как? - улыбаясь и вытирая слезы, спросил старик.
- До зари, дед, - ответил майор, - не одни у меня твои кресты, дед. Не один ты ждешь. И за Северным Донцом дела у нас есть. И в Донбассе ждут. А в Запорожье ждут меня мои... - он запнулся и через силу закончил: - Может, одни могилы меня там ждут, все одно торопиться надо.
- Эх, беда какая, - всплеснул руками старик, - и угостить-то нечемг Все проклятые вытаскали.
- Найдем! Вася, фляжку! Давай, дед, стаканчики. Да вот есть один.
- Нет, постой, - хитро усмехнулся дед, - это не годится. Я сейчас.
Он подошел к двери, поднял половицу и нырнул куда-то под пол. Скоро он появился оттуда. В руках у него были три старинные казацкие червленные чарки.
- Дедовские, - торжественно произнес старик, ставя чарки на стол, - уберег от немцев.
Майор стал медленно наливать водку.
* * *
На заре полк уходил из станицы. Откуда-то из-за Дона подымалось и растекалось по небу огромное красное солнце, и лучи его, как золотые сабли, замахнулись уж над Северным Донцом, словно солнце перешло в атаку.
Глядя на это солнце, встающее над синей от мороза степью, старик сказал майору:
- Кровавый этот год будет, сынок. Ишь, заря какая. Он стоял, осененный солнцем, седой, худой, без шапки, и голос его звучал пророчески.
- Великая сеча будет, сынок, ох, великая! И в той сечи погибнет, расточится враг. И люди очистятся, и братья соединятся, и мать встретит сына, и жена - мужа, и дети - отца. И земля от крови набухнет, станет тучной и зачнет родить, родить...
Отдохнувший конь бодро взял рысь и вот уже вынес майора на околицу и понес, и понес навстречу новым боям и сечи.
А старик остался у околицы. Долго с завистью глядел он, приложив ладонь ко лбу, на гарцующих казаков. И вздыхал, что молодость прошла и не вскочишь теперь на доброго коня, не понесешься в сечу. Потом повернулся и пошел в станицу. Нынче условились старики собраться в колхозе поглядеть: чем весну встречать, чем пахать, чем сеять.
А над станицей, над степью, над казаками, окутанными снежной пылью, все выше и выше подымалось солнце, кроваво-злое, веселое, молодое солнце сорок третьего года.
Борис Горбатов, «Возвращение»
Свежие комментарии