На информационном ресурсе применяются рекомендательные технологии (информационные технологии предоставления информации на основе сбора, систематизации и анализа сведений, относящихся к предпочтениям пользователей сети "Интернет", находящихся на территории Российской Федерации)

Свежие комментарии

  • Вячeслaв Зотов
    Господи Иисусе Христе , Сыне Божий, помилуй душу грешнаго раба Твоего Григория Федоровича за его бесчинства,злобу и ж...Кровавое усердие ...
  • Сергей Ермилин
    Не стоит забывать о том, что убрали царя от власти, именно белые генералы!!!...А вероломство Маннергейма, доказывают ...Почему Маннергейм...
  • Олег Зайчиков
    Юрий Васильевич Сергеев рассказывает этот факт от участников тех боёв .,ветеранов и их потомков ......Отец и сын против...

Вспоминая Михаила Геллера

Mihail Geller.jpg

 

Январь 1997 года в Париже выдался на редкость холодным. Я бы сказал, не по-французски, а по-российски холодным. По улицам бродил сырой леденящий ветер, мостовые и тротуары были коварны гололедом. Именно в один из таких дней, в начале месяца, состоялись похороны историка и литератора Михаила Яковлевича Геллера (1922, Могилев – 1997, Париж). Это было на кладбище Монмартр, где уже нашла последний приют его жена и которое он издали мог видеть из своей квартиры, расположенной в северной части города, недалеко от метро La Fourche.

 

Прощальные речи возле могилы были недолгими; из них на меня, а возможно и на других, особое впечатление произвело выступление Александра Гинзбурга. Алик (для меня, как для многих друживших с ним, он был именно Алик ) говорил о Михаиле Яковлевиче негромко, однако как-то удивительно проникновенно, как мог бы, вероятно, говорить только об очень близком, дорогом человеке. В «Русской мысли», где их материалы часто публиковались рядом, свой некролог он назвал «Памяти старого зэка». В системе нравственных ценностей у Геллера Гинзбург выделил особо те, что сложились и выдержали испытания тюрьмой и лагерем. Со стороны Алика, бывшего зэка с большим опытом, это было знаменательно: «Я долго не понимал, что изменилось в моей парижской жизни к концу восьмидесятых. Лишь недавно осознал, что тогда в телефонной доступности появился человек, нет, старший, чья голова, чье сердце живут в том же мире, что твои. ‘Не верь, не бойся, не проси’ – цитата не только из ‘Архипелага’, но и из общего, независимого от времени и возраста, куска жизни»1.

 

Примерно то же самое, произнесенное на морозе, с чеканными «не верь, не бойся, не проси», прозвучало неповторимо страшнее – страшно было за самого Алика, невысокого, слабого, с обнаженной головой; он словно обращался не к тем, кто стоял рядом, и даже не к покойному, а к той невидимой стране, с которой чувствовал свою глубокую связь, невольно передавая это всем нам...

 

Уходя с кладбища, я познакомился и разговорился с женщиной, приехавшей на похороны из Москвы. Это была Наталья Петровна Зеленко, одна из основоположниц появившегося в России в самом начале перестройки небольшого издательства МИК. Из того, что поведала мне тогда Наталья Петровна, следовало: своим появлением на свет МИК в немалой мере оказалось обязано именно Геллеру. А было это так. В поисках авторов, которые могли бы обеспечить спрос на их публикации, «миковцы» обратились с просьбой к Михаилу Яковлевичу – разрешить перепечатку на родине «Утопии у власти». Наталья Петровна знала, конечно, что, в отличие от своего соавтора по этой большой работе, историка Александра Моисеевича Некрича, Геллер возражал против предоставления авторских прав на подобную публикацию в стране, политическая ситуация которой оставалась нестабильной, – содействовать как-либо издателям, связанным с коммунистической властью, он категорически не хотел.

 

Сам я, кстати, был свидетелем того, как, прервав наш разговор в домашней обстановке из-за телефонного звонка, Михаил Яковлевич, отойдя в сторону, то и дело отвечал в трубку: «Нет», «Нет», а когда закончил разговор, сказал: «Знаете, кто звонил? Некрич! Хочет, чтобы ‘Утопию у власти’ публиковали в Москве. А я против...»

 

Однако когда часы истории показали новое время, Михаил Яковлевич не только дал согласие на перепечатку «Утопии у власти»2, но, зная, что финансовые возможности МИК крайне скромные, сделал новому издательству «подарок», фактически помог стать на ноги: Геллер предоставил МИК – для учебных программ российских студентов – и права на публикацию своих работ, впервые появившихся на Западе.

 

Вспомнил я об этом не случайно. Составленная из некоторых записей парижских бесед с русскими писателями и поэтами, моя книга «Запечатленные голоса» вышла в том же самом МИК в 1998 году, скрепив в моем сознании некую связь с Михаилом Яковлевичем...

 

Думая сейчас о Михаиле Яковлевиче, я в первую очередь вспоминаю его голос. Не слегка прищуренный взгляд сквозь стекла очков, не легкую улыбку, а именно голос. Может быть потому, что по телефону общался с ним чаще, чем встречался, и последнее такое общение, в декабре 1996 года, было также на расстоянии. Мы говорили о передаче по книге Владимира Буковского «Московский процесс», которую я тогда готовил3. Михаил Яковлевич дал согласие участвовать в обсуждении книги, было лишь необходимо уточнить некоторые организационные вопросы. Как нередко случалось, разговор переместился за рамки определенного сюжета, коснулся темы бывшего диссидентства вообще, вспомнились отдельные имена, события. Потом Михаил Яковлевич заговорил о последних публикациях в «Русской мысли» Виктора Суворова. Весьма уважая его, он, тем не менее, был разочарован раздраженным тоном автора статей о маршале Жукове. «Это что-то новое, такого прежде с ним не бывало!» – говорил Михаил Яковлевич. Вероятно, в данном случае переживал за Суворова, потому что одним из важных качеств подлинного ученого считал выдержку, спокойствие. Вообще, я ни разу не видел, чтобы он когда-либо открыто раздражался. Он был всегда корректен, вежлив, не ставил собеседника в неловкое положение, даже если не соглашался с ним.

 

10 января Михаил Яковлевич собирался уехать по делам из Парижа, поэтому мы договорились, что намеченную часть передачи запишем у него дома на магнитофонную пленку. Увы, судьба распорядилась иначе. В пятницу 3-го января его не стало. Не выдержало сердце. И опытные врачи парижской больницы «Ларибуазьер» оказались бессильны.

 

Большого человека потерял не только «русский Париж». Его потеряли думающие, читающие Россия и Польша – с последней он чувствовал глубокую связь: там жил с 1956 года, освободившись из заключения, там вплоть до 1968 года работал в Польском агентстве печати, там у него были друзья, с которыми он продолжал поддерживать отношения, обосновавшись во Франции и, наряду с «Русской мыслью», регулярно печатаясь в польском эмигрантском журнале «Культура»4... Историк и литературовед и блестящий знаток русской литературы 20-30 годов не просто удачно сочетались в Михаиле Яковлевиче, но составляли абсолютное единство. Исследования Геллера об Андрее Платонове, Александре Солженицыне, восстановление текста первого русского издания «Двойников» Бориса Пильняка5 – лучшее тому подтверждение, хотя во многих своих статьях он демонстрировал поистине виртуозное умение владеть материалом, прибегая к образам и цитатам из разных книг для иллюстраций собственных мыслей о том или ином историческом или политическом моменте, а касаясь художественных качеств того или иного текста, объяснял особенности его в контексте реальных событий...

 

Безусловно, память у него была феноменальная, но далеко не всякий даже с такой памятью способен моментально выбрать несколько нужных цитат, слов. «Локомотив истории» на лекциях Михаила Яковлевича в Сорбонне, где я несколько раз слушал его, двигался, выражаясь образно, в соответствии с литературным графиком, то стоя на запасных путях, как тот самый бронепоезд из песни, то продолжая путь в коммуну, где – из другой песни на ту же тему – была намечена остановка. Вместе с тем, используя, тонко обыгрывая известные штампы, цитаты из классики от Пушкина до Ильфа и Петрова, он постоянно стремился очистить сознание своих слушателей и читателей от избитых истин, от всего официального, от всего, что было искажено за десятилетия партийной цензурой. Геллер при этом отнюдь не был активным борцом за восстановление забытых, замолчаных имен и текстов – обращаясь к истории страны, к истории ее культуры, в том числе словесной, он старался вскрыть правду прежде всего для себя самого. Объяснялось это, мне кажется, не только и не столько его профессиональным подходом к работе, но, прежде всего, тем, что в науке, как и в жизни, он оставался просто честным, порядочным человеком.

 

О себе, о своей жизни рассказывать Михаил Яковлевич избегал или рассказывал неохотно и мало. Ничего о Могилеве, где родился 31 июля 1922 года. Ничего об обстоятельствах переезда в Москву. Очень немного о детстве в ней – немного, но с острым, ясным ощущением столицы как «большой деревни», которой она являлась до войны. Все это – в биографическом рассказе «Двор», который на французском языке в марте 1989 года появился в книге «Moscou» издательства «Autrement» и лишь через одиннадцать лет – в русском оригинале – в сборнике «Вместо мемуаров. Памяти М. Я. Геллера»6. Сущие крохи о своей учебе на истфаке в Московском университете – это в предисловии к книге Бориса Суварина «О Ленине, Троцком и Сталине»7; ничего об аспирантуре и диссертации в послевоенный период, ничего о семейной жизни, ничего об аресте в 1950-м, тюрьме, лагере, откуда вернулся через шесть лет... Правда, эти и многие другие «белые пятна» его жизни все же перестали быть таковыми благодаря записям сына Леонида и стараниям сотрудников Центральноевропейского университета в Будапеште Илоны Киш и Акоша Саладьи, взявших у Михаила Яковлевича интервью незадолго до смерти8, – читая их записи, невозможно отделаться от ощущения, что Большая история и история личная не просто пересекались в сознании Михаила Яковлевича – вообще не разминались. В самом деле, взять хотя бы фрагмент из текста, подготовленного им к 40-й годовщине смерти Сталина, звукозапись9 которого я сделал у него дома: «Известие о тяжелой болезни вождя дошло до меня 3 марта, в бане тюрьмы на Матросской тишине, получившей сегодня такую широкую популярность. Не знаю, как сегодня, но тогда в баню нас водили, опускали в подвал раз в десять дней, и банщик-заключенный, нарушая все правила, шепнул: ‘Сталин заболел’. Один из моих камерных товарищей, врач, стал расспрашивать подробности и вернулся к нам, ликуя: ‘Умрет!’. А через два дня мы услышали в камере, как заплакали московские гудки. Врач, о котором я вспомнил, один из самых остроумных людей, которых я встречал, объявил: ‘Теперь Москву переименуют в Джугашвиловку’»... Тон выступления был задан, личное определено, но оно отодвинулось на второй план, на первый вышел историк: «Со дня смерти Отца и Учителя, мудрейшего из мудрых, Гения всех времен и народов, прошло сорок лет – срок для истории не очень большой, но достаточный, чтобы задать вопросы: кем был Сталин? что он сделал стране, что он сделал для государства? каково его место в русской истории?»...

 

Михаил Яковлевич не забрасывал камнями идолов. Осуждать, бранить даже самых отъявленных негодяев было не в его правилах. Он рассматривал их, скорее, как вооруженный микроскопом ученый рассматривает микробов, приглашая нас взглянуть через линзу на то, что невооруженный глаз не видит. Показывал, объяснял. Ненавязчиво, но ясно и убедительно. Посмотрите через геллеровский микроскоп на многих вчерашних и сегодняшних политических лидеров России или республик бывшей советской империи – увидите и сталиных, и берий, и ждановых...

 

Нет, Михаил Яковлевич как историк не был беспристрастным. Даже наоборот. Но именно борцовскую страсть свою он умел сдержать, умел придать ей такую форму, в которой всегда доминировал заложенный внутрь потенциал интеллекта, не было у него места для пустословий или базарных оскорблений. Разговор о его научных пристрастиях, о его философских взглядах на мир, на личность, на природу общества, должен быть отдельным. Мне кажется, моделью историка-борца ему служила фигура Бориса Суварина, о книге которого я упомянул, правда, не коснувшись важной детали: Геллер не только написал к ней предисловие, но, по существу, подготовил ее вместе с известным историком коммунизма Бранко Лазичем. Чем же привлекал Михаила Яковлевича Суварин – один из основателей французской компартии, человек, работавший в многочисленных международных коммунистических организациях? Тем, не сомневаюсь, что Суварин сумел разглядеть суть сталинизма, отказался принять его идеологию, равно как и троцкизм и тоталитаризм вообще, в любой форме; он занял со-вершенно уникальную позицию наблюдателя и историка современного мира. Первую правдивую биографию Сталина, написанную Сувари-ным, Михаил Яковлевич считал лучшей биографией «отца народов»10.

 

Понятно, что личным знакомством с Сувариным, тем более после того, как тот сам изъявил такое желание, прочитав «Концентрационный мир и советская литература», Геллер мог справедливо гордиться. Впрочем, никогда никакой гордости, насколько я знаю, он открыто не проявлял. Может быть, даже наоборот – старался избежать излишнего внимания к себе. Кто видел у него, скажем, Серебряную медаль Фран-цузского научного фонда, которой он удостоился в 1989 году?..

 

В «русском Париже» 1980–90-х годов, где отношения между отдельными известными писателями, журналистами, фигурами творческими подчас носили довольно сложный характер, он каким-то удивительным образом пользовался любовью и уважением. Неоценимым можно считать его вклад в сохранение и развитие в эмиграции польско-российских контактов и отношений. В этом его можно сравнить, вероятно, лишь с Натальей Горбаневской... Без его публикаций невозможно представить себе деятельность лондонского издательства OPI...

 

Из приезжавших во Францию русских литераторов, помнится, он очень тепло встречался с Айги. Когда, при каких обстоятельствах они познакомились – не знаю, но Геннадий, спрашивая о Михаиле Яков-левиче, никогда не называл его по отчеству, а «Как там Миша?», и я не всегда был уверен, что вопрос этот о Геллере, так как в Париже жил еще один «Миша» – дорогой нам обоим замечательный художник Михаил Рогинский. Говоря о Геллере и Айги, попутно замечу – у них был хороший общий друг, польский писатель Виктор Ворошильский...

 

КГБ, советская власть пыталась разлучить людей, разлучить культуры. Иногда это им удавалось. Но далеко не всегда. Изоли-ровать, вычеркнуть Геллера из русла активной научной, творческой жизни им было не под силу. В воспоминаниях Леонида Геллера об отце упоминаются туберкулез, которым он страдал, сердечные недомогания... В самом деле, внешне Михаил Яковлевич не отличался большой физической силой, но рукопожатие его было стальным – рукопожатие не кабинетного ученого, а бывшего зэка.

 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

 

1. «Русская мысль», 9-15 января, 1997. – Париж.

 

2. Первая публикация этой книги в России издательством МИК состоялась в 1995 году. А. М. Некрич скончался в Кембридже (штат Массачусетс, США) 31.08.1993.

 

3. В рамках программы «Литературный перекресток», которую я вел в русской редакции Международного французского радио.

 

4. Под псевдонимом Адам Кручек (Adam Kruczek) вел рубрику «Польская культура».

 

5. Имеются в виду: «Андрей Платонов в поисках счастья», Париж, YMCA-Press, 1982; «Александр Солженицын», OPI. – Лондон, 1989; Б. Пильянк, «Двойники», OPI. – Лондон, 1983.

 

6. Издательство МИК. – М., 2000.

 

7. Boris SouvarineSur Lénine, Trotsky et Staline. EdAllia. – Paris. 1990.

 

8. «Вместо мемуаров...»: Л. Геллер. «Человек, который почти все знал»; «Пос-леднее интервью. Беседа с И. Киш и А. Саладьи. Сс. 99-107 и 143-164.

 

9. Из выступления, которое прозвучало в русской программе Международ-ного французского радио 4 марта 1993 года. Подробнее см.: «Кем он был и каково его место в истории России?», публикация В. Амурского, газета «Русская мысль», 27 февраля – 5 марта 1997 г.

 

10. Boris Souvarine. Staline, aperçu historique du bolchévisme. – Paris: Plon, 1935.

 

Париж

http://www.newreviewinc.com/%D0%B2%D0%B8%D1%82%D0%B0%D0%BB%D...


Голоса ушедших: Александр Пятигорский, Мераб Мамардашвили, Дмитрий Сеземан и Михаил Геллер о жизни и смерти

Александр Пятигорский

 
Александр Пятигорский

 

 

 

 

Опубликовано 23.10.2010 13:30

Владимир Тольц: Сейчас я хочу познакомить вас с одним из документов звукового архива Радио Свобода. С моей собственной передачей 20-летней давности. Я выбрал ее вот почему.

Год назад, 25 октября 2009 года, в Англии скончался замечательный русский философ, востоковед и писатель Александр Моисеевич Пятигорский. А 19-ю годами раньше, 25 ноября 1990, ушел из жизни его соавтор, другой выдающийся мыслитель – Мераб Константинович Мамардашвили. Тогда, в 1990-м, я позвонил Пятигорскому в Лондон и попросил сказать несколько слов о скончавшемся друге и соавторе. К тому времени у меня уже готова была к эфиру сделанная в Париже запись беседы Мамардашвили с другими постоянными участниками моих радиопередач – переводчиком и писателем Дмитрием Васильевичем Сеземаном (он скончался в августе 2010 года) и историком Михаилом Яковлевичем Геллером (он умер в Париже в 1997-м). Говорили они – вот мистическое стечение обстоятельств – о смерти. О смерти коммунизма. Памяти этих замечательных людей я и хочу посвятить сегодняшнюю передачу.

 

Итак, программа "Россия сегодня", вышедшая в эфир 28 ноября 1990 года. Говорит Александр Пятигорский.

 

Александр Пятигорский: Малоизвестный немецкий философ начала XVIIвека, современник Рене Декарта, Валентино Андреа сказал, что не каждый город имеет своего философа. Это правда, философов весьма немного. Вчера умер один из них – Мераб Константинович Мамардашвили. Не знаю, к какому из городов он бы сам себя отнес – Тбилиси, Москве или Парижу. Скорее, ни к какому.

 

Он был одним из немногих, из известных мне, во всяком случае, людей – совершенных космополитов. Космополитов не по социально-политическим убеждениям, а по природе. Он не мыслил своего мышления приуроченным к народу, к нации. Он сам был грузин - это другое дело!.. Но о мышлении он говорил, что оно не имеет страны, не имеет народа, не имеет нации, не имеет ничего!.. - Таково мышление философа.

 

Его карьера (я говорю о настоящей, внутренней философской карьере, а не о социальной, о которой будет сказано в официальных некрологах) началась с немецкой классической философии. К 25 годам он сделался отменным знатоком марксизма, Гегеля и начал серьезно заниматься Кантом. Потом он перешел к самым любимым своим философам – опять же Канту, но, может быть, прежде всего, к Декарту. И уже во второй половине жизни стал заниматься философией не философских текстов, он стал заниматься философией психоанализа, Фрейда и Юнга, и написал свою замечательную работу (бог знает, когда и где она будет опубликована) о философии своего любимого писателя Марселя Пруста.

 

В некрологе не перечисляют профессиональных достоинств умершего. Я хотел бы сказать только двух самых важных моментах в жизни и мышлении Мераба как философа. В философии он любил повторять: философия – это мышление о мышлении. Более того, это особое мышление о мышлении, и прежде всего свое. Философ не может даже начать заниматься другим мышлением, пока он не стал полностью осознавать, систематически осознавать свое собственное. Вместе со способностью его, свое собственное мышление, и описывать. Но это не все.

 

Мераб всегда утверждал, и это утверждение вырастало из его жизни, что философия – это занятие человека, который есть философ. Философ – это философ по природе, а не по профессии, не человек, который пишет статьи по философии или занимается историей философии. Он занимается теорией мышления, у которой есть только один предмет – это мышление.

Мераб всегда говорил, что люди упрекают немногих за то, что они размышляют о размышлении. Не достаточно ли того, что 99,999 процентов людей, думаю, думают только о жизни в терминах и понятиях жизненного эмпирического мышления? Должны же быть немногие, совсем немногие, которые постигают истину в себе и в других через абстрактное, теоретическое мышление. Такие люди должны существовать. Но самое важное, что они на самом деле существуют, что их мышление чисто, независимо от времени, места, и поэтому,- только поэтому! - нравственно.

 

Теперь я могу повторить. Мераб был одним из очень-очень немногих таких людей.

 

Владимир Тольц: Мы воспроизводим сегодня документ из звукового архива нашего Радио – фрагменты выпуска моей давней программы "Россия сегодня", от 28 ноября 1990 года. После выступления Александра Пятигорского в ней прозвучала сделанная за несколько недель до передачи в Париже запись дискуссии Мераба Мераба Мамардашвили с Михаилом Геллером и Дмитрием Сеземаном.

 

Дмитрий Сеземан: Зададим такой вопрос: считаем ли мы, имеем ли право считать, что мы присутствуем при конце общественной системы? Имея в виду советскую систему. - Михаил Яковлевич…

 

Михаил Геллер: Я определяю эту систему как Утопию реализованную. То есть как проект, возникший у философов, скажем, у Маркса, затем у Ленина. Проект, который был впервые в истории реализован на практике. Реализация утопии, то есть советская система, какой мы ее видим сегодня, - на мой взгляд, это тупиковая цивилизация. Точно так же как в процессе развития Homo sapiens были боковые ветви, отмершие, не давшие ничего, точно так же советская система, на мой взгляд, реализованная утопия, попытка создать идеальное общество оказалась тупиковой цивилизацией. И она должна исчезнуть. Не только потому, что никогда не было вечных империй, вечных государств, но потому что она тупиковая, потому что она никуда не привела, только к кризису, и этот кризис приведет к гибели.

 

Дмитрий Сеземан: То есть вы хотите сказать, что неутопические построения общественные, неутопические цивилизации тоже исчезают, но, исчезая, как бы оставляют наследников и указывают на то, что будет потом. А здесь этого как будто нет.

 

Михаил Геллер: Советская цивилизация – тупиковая цивилизация. Это как бы монстр, который не может дать потомство и который должен погибнуть, потому что он нежизнеспособен.

 

Мераб Мамардашвили: Беда с тем, что мне видится, - как-то не соединяется с тем, что видится другим. Вот я думаю, что слухи о смерти значительно преувеличены…

 

Дмитрий Сеземан: Слухи о смерти советской системы?

 

Мераб Мамардашвили: Да. Значительно преувеличены. Ну, во-первых, потому что то, что не жило, не может и умирать. Если когда-то достаточно большое число людей согласилось считать жизнью то, что с точки зрения традиции европейской или греческой и евангелической не являются жизнью, но если, тем не менее, достаточное число миллионов людей согласилось считать жизнью это, то они могут этой жизнью жить. Внутри такой жизни не содержится причин для ее изменения.

 

Дмитрий Сеземан: Не содержится?

 

Мераб Мамардашвили: Не содержится причин для ее изменения. Катастрофы и так далее – все это воспринимается в качестве таковых в глазах внешнего наблюдателя, продолжающегося, кстати, словесную, интеллектуальную традицию, рожденную в лоне греческо-евангелическом, а внутри этого нет. Все имеют свое то, что англичане называют "отделаться путем объяснения". Если ты отделался путем объяснения от беды, то беда не становится мотором изменения, просто потому что она не воспринимается в качестве таковой. Она может восприниматься в качестве общей немоготы жизни, но к этому уже привыкли. Например, одна из причин, порождающих и закрепляющих эту привычку, - это то, что все наблюдатели России, (и в особенности сами русские - чувствительные люди), воспринимали как чудовищность русского быта.

 

И я считаю, что очень многие вещи на поверхности, политические или сплетшиеся какой-то политической лозой, казалось бы, поддающиеся решению политическими средствами, если их найти, удачные средства, они в действительности бытового происхождения, уходят в какую-то глубокую толщу, толщу вымороченного существования, ставшего обычным существованием, так что внутри него даже другое существование невообразимо, кажется искусственным, в том числе и вообразимое европейское существование. Отсюда и ксенофобия, кстати, - в силу невообразимости этого как своей собственной естественной возможности.

Я бы сказал бы так, что перед нами стоит химероид.

 

Дмитрий Сеземан: Советская система.

 

Мераб Мамардашвили: Да, да! Это химероид. Но дело в том, что (в этом я не согласен с концепцией Льва Гумилева) химероиды – это весьма пассионарные явления. Там есть сцепление страстей и пафосов, и оно не расцепимо ни доброй интеллектуальной волей, ни распространением знаний. По одной простой причине, потому что, понимаете, мы мыслим в терминах истории, поскольку мы интеллектуалы и тем самым продолжаем саму традицию. Повторяю, она греческо-евангелического происхождения, эта традиция. И мы забываем простую вещь, что мы сами вне тем самым исторической инерции, вне массового бытового тела человечества по одной простой причине: сама Греция, например, на которую мы часто ссылаемся или, не ссылаясь, продолжаем мысленно ее, это есть авантюра на инерционном фоне истории.

 

Дмитрий Сеземан: Но удачная авантюра?

 

Мераб Мамардашвили: Подождите, греческая цивилизация сама исчезла. Это означает, что если история сама, то есть историческое существование само по себе есть авантюра на фоне коллективного мифологического тела человечества, то она требует какого-то состояния, усилия и напряженной зоны сознания (я почти что в терминах Вернадского выражаюсь), в которой это может длиться и существовать. Стоит убрать напряжение – исчезает такая культура. Что и случилось с греками. Это означает, что существование такого типа цивилизации, я назову это историческим, если история с авантюрой, оно предполагает миллионы индивидуальных источников действия, индивидуальных локусов, из которых источаются силы ответственности и индивидуального риска. То есть предполагается масса, состоящая из личностей.

А сама жизнь, она бесконечна. Внутри него насекомое, обладающее размерностью своей собственной жизни, может думать, что оно живет на поверхности, не имеющей конца, хотя в действительности оно живет на замкнутой окружности. Для того чтобы понять, каково твое действительное положение, нужно какое-то вертикальное сечение, способность посмотреть на себя со стороны.

Живем как умеем. Раз научились так жить, приняли это как жизнь, то это так просто не умирает. Потому что то, что не жило в историческом смысле слова, не может умереть. И я не вижу никаких признаков смерти этой системы. Потому что сам вопрос смерти и жизни перенесен в химероидальную плоскость.

И я могу сказать следующее, - этим я закончу свой ответ, - что в действительности свидетельство о смерти подписано в 1941 году, в первые месяцы Второй мировой войны. Тогда рухнула и погибла та система, которую вы называете советской. Остальное все – это конвульсии, и объяснимо только как конвульсии. Потому что иначе вы не можете объяснить, что именно после ХХ съезда, казалось бы, какого-то воздуха и движения вперед, именно тогда во всех точках советского пространства я наблюдаю окончательную деградацию традиций прежних структур или начатков гражданского общества, будь то в Грузии, будь то в Советском Союзе в целом.

 

Дмитрий Сеземан: Короче говоря, вы все-таки считаете, как Чаадаев, что Россия живет вне истории в какой-то степени.

 

Мераб Мамардашвили: Да, это так. Это безусловно, что мы выпали из времени истории, и поэтому другие критерии должны быть. И мы реализовывали вовсе не утопии, а реализовывали то, что оделось в язык утопии, потому что было нежизненно. Не в том смысле, что это не жизнеспособно…

 

Дмитрий Сеземан: А что это было не жизнью.

 

Мераб Мамардашвили: Да, это была не жизнь.

 

Дмитрий Сеземан: Будем считать так, что мы не пришли к согласию о конце системы, но что мы более-менее согласны с тем, что система эта смертна, и что смерть эта нам как-то видится. Но если чисто гипотетически принять вот такую точку зрения, то можем ли мы, пусть в какой-то степени абстрактно, но придумать, чем это сменится или будет заменено?

 

Мераб Мамардашвили: Я боюсь, что здесь мы должны отказаться от попытки придумывать в российском пространстве.

 

Михаил Геллер: Это жизнь?

 

Мераб Мамардашвили: Есть, найден данный совокупностью людей ответ на вызов.

 

Дмитрий Сеземан: Но не навсегда же…

 

Мераб Мамардашвили: Речь может идти только о следующем, что культуры и цивилизации не могут уменьшаться или увеличиваться, их не может быть больше или меньше. Они или рождаются целиком, и тогда целиком они умирают. Пока я не вижу этого умирания. Мы можем сказать, то есть…

 

Дмитрий Сеземан: Придумать.

 

Мераб Мамардашвили: …придумать. Так вот, от самого намерения придумывать нужно освободиться, понимая, что желание придумывать что-то для других, для общества и есть элемент самого того мышления, реализация которого является неприемлемой для нашей чувствительности, для наших ценностей системы. Я назвал бы Советский Союз страной ностальгии по оконному стеклу. Самая частая сцена(?), где разбиты окна, скажем, в результате войны, бомбы и так далее, все тоскуют при разбитых и продуваемых окнах, и никто не вставляет стекол! Потому что стекла, предполагается, вставляются центральным распоряжением, охватывающим все советское пространство. Но, как говорит советский человек, государство одно, у него не до всего руки доходят, и все сидят и ждут, пока будут вставлены стекла. Никто не вставляет стекла…

 

Дмитрий Сеземан: Значит, надо вставлять стекла.

 

Мераб Мамардашвили: Совершенно верно! Дайте людям вставлять стекла.

 

Михаил Геллер: Хорошо, вы говорите: дайте людям… А кто даст? Мы возвращаемся к тому слову "заменить".

 

Мераб Мамардашвили: Сами!

 

Михаил Геллер: Сами?

 

Мераб Мамардашвили: Сами, потому что система не исчезла, она лишь нейтрализована, и образовались большие пустоты, в которых для человека, который хочет что-то сделать и обладает чувством чести и достоинства, и на таком острове, где жизнь невыносима и оскорбительна для человеческого достоинства, он может… Если смогут люди, они выдумают то, что им никто не может придумать ни из какой центральной точки.

 

Михаил Геллер: Но, тем не менее, когда мы говорим "заменить" или когда вы говорите "дать", то мы говорим о системе власти, мы говорим о том, что во Франции, где существует уже столько лет демократия, это система, которая дает возможность людям делать то, что они хотят, вставлять стекла, когда у них были стекла. В Советском Союзе другая система. И проблема модели, на мой взгляд, существует. Это проблема сегодня теоретическая, но она существует. Ибо до сих пор каждое общество имело структуру власти. И кризис, о котором все говорят, и мы говорим, это, в частности, (может быть, в первую очередь!) это - кризис власти. Следовательно, говоря о модели, можно говорить о модели возможной власти, и эти модели на протяжении той истории человечества, которую мы знаем, на протяжении письменной истории человечества, они, в конце концов, очень немногочисленны.

Вот можно вспомнить те три модели, о которых говорил Аристотель, и они по существу сегодня со многими видоизменениями, но они существуют. Тирания – власть, основанная на аристократии. Демократия – власть народа. Охлократия – власть толпы. И по существу, мы, западники, славянофилы, сторонники тех или других систем, в конце концов, все они приходят к тому же самому, что вот есть несколько только моделей власти, которые должны существовать. Советский Союз не может существовать без власти. Я думаю прежде всего о модели власти, а затем уже о модели человеческого общества, о модели менталитета.

 

Мераб Мамардашвили: Опять мы упираемся в этот пункт. Вы рассуждаете в терминах власти, которая уже есть, и внутренний язык, отделенный артикулированный институцией власти, как мы привыкли видеть это в обществах европейского типа, то есть идущих от Греции.

 

Дмитрий Сеземан: А какой у нас выход другой?

 

Мераб Мамардашвили: А выход другой – это все-таки выработать язык и, соответственно, затем какие-то программы, приспособленный язык к уникальности того социального конгломерата, сцепления и образования, который называется Советским Союзом. На него перенос исторических аналогий невозможен, начиная с самого термина "власть". Потому что когда мы говорим, что Советский Союз не может существовать без власти, мы опять, предполагаю, предположив власть как выделенную артикуляцию в обществе, совершаем ошибку. Потому что власть в Советском Союзе, начиная с 1917 года, не выделана отдельно в какую-либо институцию, отличную от того, что могут сами люди сделать над собой и над другими. Нами управляют в Советском Союзе посредством нашего взаимного управления друг другом. Власть амфорна, она растворена в том, что люди сами над собой делают. Власть всегда устранена. Мы даже не можем найти эту власть, которую можно рассматривать как противника. Вот это есть реальность. И она действует, а не слова, которыми мы это называем, в самой России я имею в виду. Слова-то языка по происхождению европейского, содержащего всю эту политическую терминологию, а они переносят на социальный кисель, в котором у людей, употребляющих эти слова, нет внутренних эквивалентов этих слов…

 

Дмитрий Сеземан: Значит, мы можем постараться им дать эти эквиваленты.

 

Мераб Мамардашвили: Так вот и «давание» начинается вот с описания, что это есть на самом деле! Описание этого массива в его уникальности и в его массивности, в его толще.

 

Дмитрий Сеземан: Вне всякого сомнения. Значит, это все-таки путь.

 

Мераб Мамардашвили: Безусловно. Но путь, не начинающийся с какой-либо программы. Путь начинается с того, что, простите, все делается старыми способами. Вы не выдумаете нового способа делать детей, они делаются по-старому. Простая вещь: люди должны жить и что-то делать, не думая ни о каком строительстве ничего. Ведь французский гражданин или американский гражданин не строил никакого будущего, ни светлого, ни мрачного, он решал задачи, внутри которых есть уже кристаллизация идеалов. Потому что работают традиционные институции и ценности, которые возникли на основе христианства…

 

Дмитрий Сеземан: А почему это в Росси невозможно?

 

Мераб Мамардашвили: Да потому что в России еще важно - само христианство не растворилось в светской жизни так, чтобы самое обыкновенное светское поведение человека, не ходящего в церковь в данный момент, воспроизводило бы действительное содержание и смысл христианских ценностей. Нужно было перелопатить всю массу населения в Англии, чего не произошло в России.

 

Михаил Геллер: Мераб, у меня к вам вопрос только такой, может быть, уже в конце. По-вашему, этот феномен, который вы описали, это феномен русский или это феномен советский, и он относится также ко всем другим республикам, входящим в Союз?

 

Мераб Мамардашвили: Он относится к социально-политическому, культурному феномену, называемому "Россия". То есть это не сугубо этническое образование. Вот есть что-то, что мы называем Россией, выделенной социально-политически и культурно. Большое пространство, охватывающее в себе разные эносы при господствующем российском этносе. В российской истории есть какие-то предпосылки, в том числе предпосылки химеричности, призрачности существования, которые еще Гоголь описал, с одной стороны, на уровне мыслей Чаадаева. И они оба выросли на сознании неудачи просвещения в России.

 

Владимир Тольц: Мераб Мамардашвили, Михаил Геллер, Дмитрий Сеземан, а также скончавшийся год назад Александр Пятигорский, памяти которых я и посвящаю эту передачу. В ней прозвучали фрагменты того, что пошло в эфир 20 лет назад в моей тогдашней еженедельной программе "Россия сегодня". Проблемы, обсуждавшиеся тогда, сегодня видятся иначе. Но они остаются. Что вы думаете о них? – Пишите! Мой электронный адрес можно найти на сайте Радио Свобода. Можно писать и обычной почтой на адрес Радио Свобода в России: Москва, Старопименовский переулок, д.18. Или в Прагу: ул. Виноградска 159 а, RFE-RL.

Картина дня

наверх